Сколько истин в Куприне

Из раздела:

Рассказывают, что, когда в 1937 году Куприн вернулся в Россию, ему решили торжественно вернуть домик в Гатчине, где он квартировал с 1911 года. Это был зеленый домик №19 на улице Елизаветинской (ныне Достоевского). Дачка крошечная, деревянная, с нынешними подмосковными коттеджами несравнимая.

П.Е. Щербов. А.И. Куприн и художник Троянский в Гатчине. Шарж, 1910-е годы / Фото: ПРЕДОСТАВЛЕНО М.ЗОЛОТАРЕВЫМ

 

Прожил он там до самого бегства из России, до 1919 года. И вот, значит, решили ему этот сохранившийся домик воротить. Митинг, оркестр, гости. Надо говорить речь. Хватились – нет Куприна! Куда сбежал? Оказывается, сбежал на станцию, где в местном буфете со сторожем, хорошо его помнившим по старым временам, пил запрещенный ему мерзавчик и обсуждал былое. А помнишь Заикина? А помнишь, как я на шаре поднимался? Теперь, конечно, не то… То, то, Александр Иваныч! Еще слетаешь, еще напишешь! Там, в углу буфета, он и отметил возвращение, и никто не посмел извлечь его оттуда.

Апокриф верен лишь отчасти, ибо Куприн в Гатчину действительно вернулся и лето 1938-го провел по соседству с родным домом, на даче инженера Белогруда. Торжественного возвращения не было, митинга тоже. Гатчинцы отлично помнили Куприна: он считал приятным долгом писать в местную газету и вообще заботиться о развитии городка, и люди к нему приезжали ин тересные. Сторож, помнивший его, на станции был. Что Куприн с ним пил – сомнительно, он уже был болен. Но кухарка Катерина, которую Куприн едва узнал («поперек себя толще!» – радостно писала о ней Елизавета Морицовна дочке Кисе), бежала им навстречу с радостным криком: «Наши приехали!» Ни Куприн, ни жена его не нашли в себе сил зайти в «зеленый домик», как называли они свою дачку, так и смотрели издали. Новые жильцы принесли им клубники «Виктория» – кусты сажал Куприн; садоводом он был капризным, выращивал только то, что любил, – клубнику и нарциссы, – прочим же не интересовался. Он этой клубники успел поесть. А через два месяца, 25 августа 1938 года, умер от рака пищевода.
Разговоры о том, что он в России ничего не соображал, тоже апокрифичны и как-то особенно подлы, ибо в них отчетлива попытка принизить его последний выбор, превратить триумфальное возвращение в советскую пропаганду. Правда и то, что въехал он в Россию в отвратительное и страшное время, о котором ничего не знал, которого не понимал – как, впрочем, и добрая половина местного населения. Но сказать, что Куприна затащили в Россию обманом, исключительно ради пропаганды, – явная клевета; в эмиграции этот слух особенно распускали люди из круга Зинаиды Гиппиус, женщины умной, но непримиримой и притом безнадежно зашоренной. Куприн знал, куда едет, а растерянность и подавленность его в первые дни на Родине объяснялись просто: он много резкого понаписал о большевизме и в 1919-м, и в первые годы после эмиграции. Сейчас эти его статьи собраны, изданы в России – полней всего, кажется, в книжке 2001 года «Мы, русские беженцы в Финляндии». Статьи резкие, да, но нет в них холодной бунинской злобы, нет бесповоротности, а главное – нет ощущения отдельности. Он бежал из России в Гельсингфорс, но, Боже мой, это же еще недавно – Россия, и всегда можно вернуться, ничто не бесповоротно! Злится он как-то растерянно, не понимая: что случилось? Февраль же был сплошным счастьем, казалось, что теперь-то наконец…

А.И. Куприн перед полетом на воздушном шаре. 1911 год / Фото: ПРЕДОСТАВЛЕНО М.ЗОЛОТАРЕВЫМ

 

Русская литература традиционно побаивалась народа, хоть и любила его несколько напоказ; но Куприн – иной случай, он себя от народа не отделял, литература не дала ему ни богатства, ни статуса, он и в 1914 году мечтал о возвращении в газету (и никогда не брезговал поденщиной – она помогала держаться в тонусе). И потому, когда Куприн боится – он бранится необидно, как свой, видно, что самому ему больно и стыдно. Он, однако, боялся, что эти статьи ему припомнят. Особенно злые выпады против Ленина, у которого он в 1918 году побывал с проектом газеты и очень его не полюбил (Куприн предлагал вождю пролетариата издавать газету для деревни «Земля». – Прим. ред.). Врут, что Ленин на всех интеллигентов производил чарующее впечатление: Куприн в нем разглядел все – даже близорукость (о которой Ленин понятия не имел, она выявилась при медосмотре в 1921 году). «Реплики в разговоре всегда носят иронический, снисходительный, пренебрежительный оттенок – давняя привычка, приобретенная в бесчисленных словесных битвах. «Все, что ты скажешь, я заранее знаю и легко опровергну, как здание, возведенное из песка ребенком». Но это только манера, за нею полнейшее спокойствие, равнодушие ко всякой личности». «В сущности, – подумал я, – этот человек, такой простой, вежливый и здоровый, гораздо страшнее Нерона, Тиберия, Иоанна Грозного. Те, при всем своем душевном уродстве, были все-таки людьми, доступными капризам дня и колебаниям характера. Этот же – нечто вроде камня, вроде утеса, который оторвался от горного кряжа и стремительно катится вниз, уничтожая все на своем пути. И притом – подумайте! – камень, в силу какого-то волшебства – мыслящий! Нет у него ни чувства, ни желаний, ни инстинктов. Одна острая, сухая, непобедимая мысль: падая – уничтожаю».

Эдакое написать и вернуться – надо быть малым довольно храбрым; немудрено, что он в писательском доме в Голицыне осторожно вступал в разговоры и вздрагивал от стука в дверь. Потом приехали красноармейцы, им наготовили всякой всячины, ватрушек, ягод, вынесли кресло Куприну, чтоб он послушал их хоровое пение. Когда пели советское, он мрачно молчал. Когда подходили командиры и признавались, что любят его читать, – кивал и благодарил. Но когда запели «Вниз по Волге-реке», он вскочил, дрожа, рыдая: «Неужели Родина простит меня, великого грешника перед нею!» Кажется, только в этот миг поверил, что «ничего не будет». Наутро проснулся в нем прежний Куприн: потребовал, чтобы жена его везла в цирк. В цирк, и никаких разговоров! Тысячу лет не был в цирке! На другой день – в цыганский театр. Хочу видеть цыган! Господи, только бы сил, сколько еще надо написать! А потом в Гатчину. Ведь живы Щербовы, любимые соседи. «Нам надо с Павлом хорошенько выпить». Павел умер той зимой от воспаления легких, Куприна не дождался, но вступить в переписку они успели.

А.И. и Е.М. Куприны с дочерьми Ксенией и Зиночкой и няня Саша. Гатчина, 1911 год / Фото: ПРЕДОСТАВЛЕНО М.ЗОЛОТАРЕВЫМ

 

Врут также, что «Москва родная» – последний текст, подписанный его именем, – сочинен целиком за него сотрудником «Комсомольской правды»: написан он и впрямь не Куприным, но мысли его и самый тон тут узнаются. И его ощущение мира – «Даже цветы на Родине пахнут по-иному»: все через запах, через звериное его обоняние, не изменившее и теперь. Как бы ни хотелось эмигрантам всех видов, взглядов и поколений, Куприн вернулся сознательно и возвращению этому радовался, и перед смертью говорил жене: «Ум мой стал странным, не все понимаю. Что со мной случилось? Но хорошо, даже умирать хорошо, если кругом родная речь…» И наклонность к едким шуткам оставалась у него до последнего: Юрий Дружников в крайне субъективном очерке о воз вращении Куприна ссылается на свидетельство голицынской сестры-хозяйки. На веранде накрыт чай, кипит самовар, допущен корреспондент «Комсомолки».

– Александр Иванович! Как вам на родине?

– Вот, пышечки дают…

Очень я это хорошо представляю. И голос его – пусть старческий, но еще сильный, – и быстрый говорок, и такой же быстрый ядовитый взгляд.

И апокриф насчет выпивки в Гатчине – он, в общем, понятен. Истинному читателю не хочется видеть старого Куприна, больного, шатаемого ветром. Читатель хочет, чтобы Куприн пил. Чтобы он вспоминал Заикина, и шутил по-стариковски, и по-прежнему сбегал из-под всякой опеки, от любой попытки его присвоить. Мы хотим видеть нашего Куприна сильным. Пьяным? – да, и пьяным: ведь это нормальное его состояние.

О, это отдельная тема: «если истина в вине, сколько истин в Куприне?!» «Водочка откупорена, плещется в графине – не позвать ли Куприна по этой причине?» «А. Куприн, будь дружен с лирой и к тому – «не циркулируй». Это написал ему Скиталец (писатель С.Г. Петров. – Прим. ред.). Циркулированием называлось беспорядочное кружение Куприна по кабакам, которые успевал он за одну ночь обойти по нескольку раз: в Питере – главным образом вокруг «Вены» на Малой Морской. В Балаклаве была у него любимая кофейня Юры Капитанаки, откуда он не выходил, не нагрузившись. Но пусть все эти эскапады не заслоняют от нас главного: пил Куприн не для того, чтобы расслабиться, как любят говорить пьяницы, и не с горя, и не от счастья, а чтобы хоть как-то заглушить и притупить невыносимую остроту восприятия. У Куприна все пять чувств – и шестое, дар предвидения и угадывания, – в постоянном напряжении: ни секунды покоя.

«Зеленый домик» А.И. Куприна в Гатчине / Фото: ПРЕДОСТАВЛЕНО М.ЗОЛОТАРЕВЫМ

 

В этом смысле он единственный в русской литературе наследник Толстого: Бунин далеко уступает ему – ум мешает. Да, ум в таком деле совершенно излишен – Куприн ведь и не умен в обычном смысле, не расчетлив, не умеет выстроить имиджа, сходится с самыми простыми людьми, но не потому, что позиционирует себя в качестве демократа, а потому, что терпеть не может хитрить и умеет вести себя лишь абсолютно естественно. Он и на воздушном шаре летал не для того, чтобы все ахали – ах, Куприн! ах, шар! – а просто из любопытства, острейшего, не писательского даже, а детского. Часто вслух жалел, что не сможет родить, не испытает ощущений роженицы. Иногда эта купринская жажда все почувствовать, пережить и высказать, это счастье точного описания и сильного чувства – едва ли не единственное счастье, доступное писателю, – вводят в заблуждение даже такого мастера, как Лев Толстой. Вот Толстой, который вообще-то Куприна любил совершенно отечески, выделял из всех, ставил по таланту выше Андреева и уж точно выше Горького, – брюзжит, читая «Яму»: гадость, гадость! И гаже всего, что вроде бы разоблачает проституцию и публичные дома, а сам, описывая, наслаждается, и от человека со вкусом этого скрыть нельзя. Ну да, наслаждается. Но не публичным же домом, не грязью?

Куприн вообще изумительно целомудрен, у него нет ни одного натуралистического описания любовного акта. Наслаждается он тем, как остро и сильно чувствует и как густо, ярко передает все это на бумаге. У него вообще нет бунинской тонкописи, «сухой кисти» – сплошь яркая олеографическая живопись: все цветет, пахнет, орет, хохочет. Ослепительное солнце, резкие тени, бурные страсти, и даже едят у него всегда вкусно, и вкус у еды всегда резкий – даже обед дедушки Лодыжкина и Сергея в «Белом пуделе» состоит из острых и сладких помидоров, соленой брынзы! И нет у него горьковских сверхчеловеков, больше всего озабоченных тем, чтобы разговаривать вычурно и выглядеть монументально: все – люди, даже сволочи. Да, собственно, и отрицательных героев у Куприна – раз, и обчелся: навскидку не припомнишь никого, кроме богача Квашина из «Молоха» да поручика Николаева из «Поединка», и тот еще ничего себе (Шурочка больше виновата, но как можно ненавидеть Шурочку?). Даже брат Веры из «Гранатового браслета», циничный и жестокий Николай, как-то нам по-человечески понятен: он же не знал, что Желтков покончит с собой? Как защитить честь сестры, ежели к ней, замужней женщине, пристал какой-то ГСЖ? И брат Николай нам понятен, а Желтков непонятен. Трудно, трудно вспомнить у Куприна законченную гадину: разве что Митька Гундосый из «Гамбринуса», – но это разве серьезно? Мир Куприна так жарко, ярко и щедро освещен, в нем ликует такая полнота и щедрость, что зло возможно лишь как ошибка и почти всегда поправимо.

 

И.А. Бунин и А.И. Куприн в редакции газеты «Возрождение». Париж, 1933 год / Фото: ПРЕДОСТАВЛЕНО М.ЗОЛОТАРЕВЫМ

 

Толстой у него сказывается именно в этом сознании изначальной справедливости, правильности мира. Никакого достоевского излома: все рождены быть здоровыми и счастливыми. Это счастливое мироощущение сочетается у него с невероятной, пронзительной, совершенно детской сентиментальностью – вряд ли есть в русской литературе более надрывная повесть, нежели «Кадеты». Помните, как там герой плачет, когда у него в первый же день в корпусе отрывают от курточки пуговицу – а курточка сшита мамой, и пуговица заботливо пришита любимыми руками? К такой сентиментальности Куприна многое располагало – он вырос без отца, в нищете, мать любил больше всех на свете и страстно жалел, и детство его прошло вдобавок в доме престарелых, куда мать устроилась присматривать за старухами. Старухи его ласкали, жаловались ему на жизнь и рассказывали сказки. Самые тоскливые, слезные вещи Куприна – об этих домах престарелых, где обитают беспомощные старухи («Святая ложь») либо старые актеры («На покое»). Чеховской жестокости, трезвой правды нет у него в помине: он отбирает детали, которые разжалобят и каменного читателя, а все, что может его напугать или отвратить, тщательно отфильтровывает. Страх перед богадельней сидел в нем всю жизнь. Есть у него рассказ, который из любого слезу вышибет, и тоже про дом престарелых, – «Королевский парк». Это счастливый новый мир, ни войн, ни монархий, сплошная демократия, и в этом мире выстроен дом для старых, глупых, вечно ссорящихся королей, и при доме парк, где гуляют по воскресеньям дети. И одна девочка, увидев сидящего на лавочке старого короля, предлагает ему сахарное яичко, но съесть его он не может по причине отсутствия зубов. И тогда она упрашивает отца взять дедушку домой, и они его берут, и старик безумно счастлив (жестокий, страшный старик, тиран в прошлом), и, когда они ведут его к выходу, он вдруг дрожащим голосом произносит:

– Не думайте, что я совершенно бесполезен! Я умею… клеить прекрасные коробочки… из цветного картона!

Куприн, вероятно, имел в виду, что читатель тут расхохочется: король, владыка державы, на старости только вот на что сгодился! Но сам он, не сомневаюсь, рыдал, и правильный читатель тоже рыдает – от сострадания, но главное, от умиления. Все хорошо, все по-человечески.

 

Борец Иван Заикин с А.И. Куприным (справа) и писателем А.Н. Будищевым / Фото: ПРЕДОСТАВЛЕНО М.ЗОЛОТАРЕВЫМ

 

Этой человечностью Куприн и выделяется столь резко из ряда русских литературных гигантов: он враг патологии, он поэт естественности – как и любимый его Толстой. Вероятно, самая выразительная его фотография – это сразу после погружения на черноморское дно: он недавно женился во второй раз, рядом с ним его Елизавета Морицовна, прекрасная венгерка, моложе его на десять лет. Куприн, толстый, еще и раздувшийся от костюма, с выражением полного довольства, – вот, еще и это попробовал, – глядит на нее, однако не без робости: сам понимаю, дорогая, что глупо выгляжу, но очень хотелось. И ведь благополучно же все, а? Она же смотрит в камеру с детской обидчивой решительностью: да, я знаю, что он у меня вот такой, но любому, кто про него скажет плохое слово, я вот эти ми руками оторву голову. «А когда мне будет нужно, я сама его побью». По складу характера, по силе и яркости описаний, по прихотливости и поэтической алогичности воображения, по готовности к любой литературной работе, включая святочные рассказы и стихи на случай, – ближе всего он, конечно, к Грину. Не зря они друг друга обожали и не раз вместе надирались – одна такая пьянка описана у Леонида Борисова в «Волшебнике из Гель-Гью», но была она, конечно, не одна. И круг знакомств был у них примерно одинаковый: петербургские репортеры, циркачи, игроки, крымские рыбаки, иностранные моряки. И сюжеты сходные; и даже жены похожи – в первых браках оба стонали под пятой женщин честолюбивых и волевых, а во вторых – нашли терпеливых и понимающих. Оба писали смешные, трогательные стихи, оба стыдились этого. Оба терпеть не могли людей самовлюбленных и претенциозных, не ладили с символистами и религиозными философами, профессиональных литераторов недолюбливали. Разумеется, Грин больше похож на По и Лавкрафта, он мечтательней, в чем-то абсурдней… А почитайте несказочного, не-зурбаганского Грина, что-нибудь про эсеров да про ссылку, и увидите купринский стиль, купринскую зоркость и купринское жизнеприятие. Конечно, лучший Грин и лучший Куприн отличаются – и сразу узнаются, но яркость, праздничность, сила, пружина сюжета, героические страсти роднят их, как братьев. Отличались у них только пьянки: Куприн пил шумно, радостно, а Грин – поэтически, мрачно и одиноко. И еще одна вещь роднит их – репутация. С ней повезло не особенно – если брать не читательскую (неизменно высокую), а профессиональную и литературоведческую.

С Куприным и Грином случилась печальная вещь: они попали в классики второго ряда, потому что у них якобы проблемы со вкусом. И это бы даже нормально, – «любя поврозь талант и вкус, я мало верю в их союз», но ведь в России почему-то число читателей не влияет на писательскую репутацию. А если и влияет, то, скорее, в отрицательную сторону.

А.И. Куприн. Возвращение на родину / Фото: ПРЕДОСТАВЛЕНО М.ЗОЛОТАРЕВЫМ

 

Куприн – один из самых читаемых отечественных классиков. В активе его – несколько текстов, которые сделали бы честь любому европейскому литератору; рискну сказать, что в отечественной прозе, столь богатой, мало что сравнится по мощи с «Поединком» и «Штабс-капитаном Рыбниковым», со «Святой ложью» и «Листригонами», с «Гамбринусом» – этой дивной поэмой в прозе, которая много увлекательней и ярче сделанного в том же жанре «Господина из Сан-Франциско»… А сколько еще вспоминается потом – «Суламифь», «Олеся», «Морская болезнь»! Но «Морскую болезнь» заклеймили за реакционность: там социал-демократ представлен филистером, не могущим простить жене, что ее изнасиловали. «Суламифь» обругал Горький, и не без остроумия: «Соломон у него сильно смахивает на ломового извозчика!» (А у тебя все ломовые извозчики глядят в соломоны; что лучше?). А в прочих повестях и рассказах много газетчины, мелодраматизма, ходульности… мало он наслушался этого при жизни, давайте теперь еще добавим!

Есть ли у Куприна проблемы со вкусом? Безусловно, в каждом втором рассказе. Есть ли избыточность в средствах? Еще бы. Наивное морализаторство, газетные поводы, искусственные развязки? Сколько угодно. Портит его все это? В очень малой степени. Напротив, это делает его человечней. А бесчеловечность всегда высокомерна и презирает все нормальные проявления людской морали – вот почему эстеты всех мастей, адепты элитарности, так называемые стилисты откровенно гнобят Куприна. Им человечности не надо – сверхчеловечность подавай!

Что интересно – Куприн отлично все это понимал. И лучшая, по-моему, его повесть – «Звезда Соломона» – про это. В ней добрый и тихий чиновник Цвет внезапно узнает, что унаследовал усадьбу в обожаемой Куприным Белоруссии. Поездку в усадьбу устраивает ему что-то уж очень приторно любез ный агент Мефодий Исаевич Тоффель. Всем понятно, кто он? Куприн любит сильные и лобовые ходы, а чего церемониться?! В усадьбе Цвет просматривает дядюшкины книги и случайно получает ускользавшую от нескольких поколений формулу всемогущества. Начинает помаленечку управлять миром. А Тоффель неустанно следует за ним, предупреждая малейшие его желания, знакомит его с красавицей, осыпает деньгами – и все умоляет выдать имя, сообщить ему формулу. Наконец, когда Цвета начинает тяготить всемогущество, стремительное исполнение малейших капризов и неразрывно связанная с этим аморальность, он выдает Тоффелю свою формулу и тут же лишается всемогущества. На прощание просит чин коллежского регистратора. А когда они потом встречаются с той красавицей, которую Тоффель привел, то друг друга не узнают.

 

Фото: ПРЕДОСТАВЛЕНО М.ЗОЛОТАРЕВЫМ

 

В этой весьма увлекательной, несколько мопассановской вещи есть мощный финальный монолог Мефис-тоффеля, такой слегка разочарованный. Милый мой, говорит он Цвету со снисходительной нежностью, вы, конечно, чудесный малый и мухи не обидели. Но какие были возможности! Вы могли залить мир кровью. Вы могли сделать его счастливее. Вам доступна была вся власть, весь арсенал человеческих вековых мечтаний, а вы? Вы захотели фуражку коллежского регистратора?

Это он, конечно, о себе. Ведь Куприн и сам остановился в шаге от гениальности; он остался слишком человеком – потому что писатель ведь совсем другое дело.

Страсти в его книгах много, а интеллекта мало. Крайностей полно, а патологии нет. Силой веет от любой страницы, а расчет отсутствует либо спрятан. С таким багажом не попадают в гении, хотя – как сказать… Но для читательского любимца у Куприна есть все. Как в личном плане, так и в умозрительном: не порывайся за свои границы. Это и увлекательней, и трудней, и почетней всякой особости.

Много ли мы знаем в русской литературе имен, заставляющих радостно улыбнуться? Многих ли русских классиков можно перечитывать? А вот Куприн с его сантиментами, силой и яркостью – всегда с нами, и главная его истина – вера в неколебимую нормальность мира – много раз еще выручит нас. Пускай себе гордые и самовлюбленные сверхлюди, а по сути нелюди, пишут монотонно и мрачно и брезгуют газетой. А мы не брезгуем. У нас таланту хватит и на взрослое, и на детское, и на фантастическое, и на нравоописательное. Наши олеографии ярки и подчас аляповаты, но герои наши живы, и читатель нас поблагодарит.

Это и есть истина, завещанная нам Куприным – одним из очень и очень немногих русских классиков, с кем так хочется выпить.

 

Александр Иванович Купринродился 26 августа (7 сентября) 1870 года в селе Наровчат Пензенской губернии. Отец – мелкий чиновник, умер спустя год после рождения сына. Мать, овдовев, переехала в Москву. В шесть лет будущий писатель был отдан в сиротский Московский Разумовский пансион, в 1880 году поступил в Московскую военную гимназию, позже переформированную в Кадетский корпус. С 1888 по 1890 год учился в Александровском военном училище. Первым опубликованным рассказом стал «Последний дебют» (1889). Служил в звании подпоручика в пехотном полку. В 1894 году вышел в отставку, много странствовал по России. В 1901 году переехал в Петербург, работал в «Журнале для всех». Женат Куприн был дважды: сначала на М. Давыдовой, родившей ему дочь Лидию, затем на Е. Гейнрих, которая родила писателю двух дочерей – Ксению и Зиночку (ум. в 1912 году). Куприн не принял Октябрьскую революцию, в 1919 году эмигрировал из Гатчины за границу. Провел в Париже 17 лет. Весной 1937 года, уже тяжелобольной, вернулся в Россию. У мер 25 августа 1938 года в Ленинграде.

 

Ирина ЛУКЬЯНОВА

 

ЖУРНАЛ «РУССКИЙ МИР» №8, Август 2010 ⁄